Обнадеживало то, что пульс на лодыжечной артерии у Сергея, хоть и слабый, но был, а значит, и кровоснабжение ноги сохранялось.
— Негоже, конечно, сразу после того дерьма на чистую операцию лезть, да еще на сосудах, но, как говорится, не до жиру, — гундосил из под повязки Семеныч Гоше. — Ну, как говорил товарищ Гагарин, поехали?…
Мы с Семенычем сидели у койки. Нога Сергея, заботливо погруженная в гипсовый кокон, лежала на возвышение.
— Надо тебе профилактику тромбообразования сделать. Аспиринчику там, гепарина, растворов вкусных покапать. Ну, а так, все нормально. Веточку одну прошили, кровушки тебе вон, Димочка линул.
Семеныч не сказал, правда, что кровушки пришлось «линуть» 1,5 литра, 1600 миллилитров, если быть точно, потому как «веточка» были миллиметров пять диаметром. Сразу же после того, как Семеныч сделал разрез, и в рану, жирно поблескивая черно–багровым боком, вылезла здоровенная гематома, кровотечение сразу усилилось, а вену, разорванную острым отломком, все никак не удавалось зацепить в наплывающей крови, все мы слегка «поплакали спиной». Давление поехало вниз, и хоть к тому времени я уже поставил Сереге подключичный катетер (вернее, надключичный, поскольку пришлось идти необычным доступом — мешали хирурги), и, ситуация, в общем–то, была под контролем, момент был все равно неприятный.
— Ну, а не оперировать тоже нельзя было — Семеныч растекался мыслию по хирургическому древу. — Гематома сдавила артерию, да мы же и не знали, когда на операцию шли, может, это артерия и была — пульса то уже, считай, не было. Это потом, когда раскрылись, ясно стало.
— Да ладно, Семеныч, что ты оправдываешься, спасибо большое, с меня поляна, как только уйду отсюда, — улыбался порозовевший уже Сергей.
— Нет, ну что за шмакодявки малолетние! — сокрушался Семеныч. — Научится на газ давить, пива нахлещется по самые брови, или обкурится, что дым из ж… валит, и носится как угорелый. Ты хоть чего запомнил?
— Да что я там запомнить мог? — устало проговорил Сергей. — Помню только, как машина сзади заревела, а я как раз возле площадке детской шел, там изгородь живая, прижался к ней, да толку, он как мчался, так и полетел дальше, меня зацепил, в глазах сразу темно от боли стало, потом мордой в этот шиповник, может даже и сознание потерял.
— Да нет, Нинка говорила, что ты все время в сознании был, и когда они подъехали, и когда тебя грузили. Повезло, что они недалеко были, вызов обслуживали.
— А у меня провал, помню уже, как в машине лежу.
— «Жигуленка», что тебя сбил, уже нашли, кстати, менты говорили, — включился я. — Сашки Кунцевича «жигуль», его как раз незадолго до этого от подъезда угнали. Точно, говорит, вертелись там какие–то босяки малолетние.
— Кунцевич? Отец у него еще в ЖКХ работает? — глянул на меня Семеныч.
— Ага. — Семеныч вообще, по–моему, знает всех жителей Лесногорского района, включая, какие–нибудь Малые Барсуки, где всего–то три старика и остались. — Мы с ним в параллельных классах учились.
— Ладненько, я пошел, — Семеныч подмигнул Сереге и вышел из палаты. Я тоже встал.
— А штанцы мне все–таки порезал, — сварливо сказал Сергей.
— Штанцы все равно выбросил бы, они и так порваны были, — ответил я, и тут, наконец, меня осенило.
— Слу–у–шай, а ведь я тоже брюки выбросил.
— А ты какие?
— Ну, ты меня еще спрашивал, чего прихрамываю, и чего синяк не проходит, — я ткнул пальцем в замазанную тональным кремом скулу, — я еще отшутился, что, мол, пчелы покусали, когда к ним за медом лез?
— Так я понял, что ты опять в общагу к медсестрам ходил, а тебя там конкуренты отоварили.
— Да нет, не ходил я в общагу, — досадливо поморщился я, — я вчера…, — дальше я рассказал о битве возле мусорных баков.
— … И ты посмотри — и ты, и я шли с работы, разомлевшие, на расслабоне, тут нас и подловили. Кому–то мы не нравимся.
— Ну а кому, нахрен, мы нужны? — резонно заметил Сергей. — Мы с тобой что, наследники Абрамовича? Или главы государств большой 8-ки? Так на роль Бен Ладена один только Рахимбаев подходит. — Я хохотнул. Рахимбаев был щупленьким старичком, вечно сидящим на лавке возле дома, который стоял рядом с больницей, и на роль главаря «Аль–каиды» не тянул.
— Нет, конечно, но… тут, знаешь, еще одно было, — я рассказал про случай с Черепом и коматозником, и про странную фразу, произнесенную им незадолго до смерти в машине Винта.
— Да нет, ерунда это, — махнул рукой Серега. — Мы–то тут, с какого боку?
— Не знаю, не знаю, — задумчиво протянул я. — Сдается мне, что пугануть нас хотят, и крепко.
— Ни фига себе испуг, я чуть ласты не склеил, да и ты, по–моему, чудом проскочил.
— Вот именно, меня случай спас. Если бы они меня просто пристукнуть хотели — чего проще — сунули бы нож в живот, да в тот же контейнер и опустили бы. Я к чему: если они меня запросто отметелили, так прибили бы вообще в одну секунду, а они видишь — время теряли, били меня, а чего били — со скуки, что ли? Тебя, в принципе, тоже — хотели бы задавить насмерть — задавили бы.
— На счет «насмерть» — у них мало–мало не срослось, — пробурчал Серега. — А у кого это, у «них»? — похоже, он начинал прислушиваться к моим словам. — Из местных бандитов что–то более или менее из себя покойный Череп и представлял, все остальные — шестерки, шваль на побегушках, они ларек с мороженым не ограбят, а уж такой заговор организовать — он махнул рукой.
— Да и не местные это, — дополнил я Сергея. — По крайней мере, тех двоих, что меня били, я с Черепом никогда не видел.
Мы смотрели друг на друга и ничего не понимали, кроме того, что если мы не параноики, которым пора подсаживаться на галоперидол, то мы кому–то сильно в чем–то мешали.
Вечером этого сумасшедшего дня я дописывал последние дневники в истории болезни, когда из приемного покоя позвонили, и сказали, что к Ласточкину пришли родственники.
Ласточкин Юрий Павлович, 24‑х лет, пациент с черепно–мозговой травмой и многозначительными наколками, который так заинтересовал Черепа, что тот, на ночь глядя, полетел в город. Зачем? Я уже почти ожидал увидеть в дверях реанимации бритых мордоворотов, которые мне сообщат, что Ласточкин Ю. П. — не кто иной, как дон Корлеоне Мценского уезда, а поскольку лечу я его плохо — «ю маст дээ». Либо, что Ласточкин Ю. П. — заклятый враг дона Корлеоне, а поскольку я имею наглость его лечить — «ю…» и т. д.
Не ожидал я увидеть лишь маленькую сухонькую женщину, лет пятидесяти, при одном взгляде на которую становилось ясно, что никакой Юра Ласточкин не мафиози, и что мне сейчас придется выполнять одну из самых тяжелых задач — объяснять матери, что ее сын умирает.
— Здравствуйте, можно мне к Ласточкину? — робко спросила она. Белый халат, и так большой почти для всех посетителей, был ей велик. Его и так отдали в приемный, что он был всем велик, даже немаленькому Гоше. Ну, а для нее он был вообще гигантским, края его мели по полу по типу царской мантии, а рукава ей пришлось закатать наполовину, чтобы только высвободить кисти рук. В одной руке она держала потертый пластиковый пакет, в другом сухоньком кулаке был зажат носовой платок в горошек. В глазах блестели слезы, но голос ее не дрожал.
Я вздохнул и пошел к женщине.
Она очень, очень хорошо держалась, только мелко–мелко кивала головой, когда я рассказывал ей, что мы сделали и что делаем, и что положение очень тяжелое — мне не хотелось говорить «безнадежное» — «шансы очень малы» — говорил я, только один раз вздрогнула и пошатнулась, увидев отекшее лицо сына, с черными набрякшими веками. Но она быстро оправилось, и взяла себя в руки — мне даже не пришлось поддерживать ее. Взглядом спросив у меня согласия — я кивнул, — она подошла к сыну и бережно, как будто боясь, что от прикосновения это страшное лицо лопнет, дотронулась до лба и негромко произнесла:
— Вот и я, Юрочка, я приехала, мамка твоя приехала, не бросит она тебя.
Женщина–воробушек наклонилась — ей почти не пришлось нагибаться — к безвольно распластанному телу, продолжая что–то успокаивающе шептать сыну, рука ее при этом нежно поглаживала ему уже холодеющий лоб, я же отвернулся и вышел. К некоторым вещам на нашей работе так и нельзя привыкнуть. Это действует гораздо сильнее, нежели пресловутые развороченные тела, от которых вздрагивают медэксперты–институтки.
…Потом уже Юрина мама рассказывала.
— Я ведь одна его растила. Сама сирота, замуж поздно вышла, муж погиб — поехал в лес пьяный, деревья там рубил, его бревном и задавило, а я одна осталось, с ним вот, ему пять лет тогда было. Утром на ферму бежать, в 4 утра, а у меня ни бабушек, ни дедушек, одного его оставлю, а приду после дойки домой — он сидит на кровати, слезами заливается: «Мамочка, не бросай меня, как папка». Я его обниму, глажу, сама плачу и тоже вот так приговариваю: «Пришла мамка, не бросит тебя мамка». Потом перестройка эта клятая началась, ферма наша развалилась, денег ни копейки, куска хлеба не купить. А ему тогда 15 было, он с другом и залез в магазин. Моя вина, сама знаю, — тяжело вздохнула оно, — не доглядела, не усмотрела. — И было видно, что корит она при этом не тех, кто развалил ферму и страну, не тех, кто обрек ее когда–то на тяжелый, до одурения беспросветный труд, а именно себя — мать, не сумевшую правильно воспитать сына, за которого она в конечном ответе перед людьми и Богом.